Неточные совпадения
Пришла, рассыпалась; клоками
Повисла на суках дубов;
Легла волнистыми коврами
Среди
полей, вокруг холмов;
Брега с недвижною рекою
Сравняла пухлой пеленою;
Блеснул мороз. И рады мы
Проказам матушки зимы.
Не радо ей лишь сердце Тани.
Нейдет она зиму встречать,
Морозной пылью подышать
И первым снегом с кровли бани
Умыть лицо, плеча и
грудь:
Татьяне страшен зимний путь.
Когда я… кхе! когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту и схватившись за
грудь, — когда я… ах, когда на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла, когда я выходила за твоего папашу,
Поля, — то тотчас спросила: «Не та ли это милая девица, которая с шалью танцевала при выпуске?..» (Прореху-то зашить надо; вот взяла бы иглу да сейчас бы и заштопала, как я тебя учила, а то завтра… кхе!.. завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь…)…
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести
полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на
груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Наталью Николаевну я уважаю и люблю, Николай, — сказал он, прикладывая руку к
груди, — да что она?.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, — при этом он с выразительным жестом кинул на
пол обрезок кожи.
И действительно, Левин никогда не пивал такого напитка, как эта теплая вода с плавающею зеленью и ржавым от жестяной брусницы вкусом. И тотчас после этого наступала блаженная медленная прогулка с рукой на косе, во время которой можно было отереть ливший пот, вздохнуть полною
грудью и оглядеть всю тянущуюся вереницу косцов и то, что делалось вокруг, в лесу и в
поле.
Запахивая капот на
груди, прислонясь спиною к косяку, она опускалась, как бы желая сесть на
пол, колени ее выгнулись.
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по
полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на
грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по
полу, развернув носки.
Айно, облокотясь на стол, слушала приоткрыв рот, с явным недоумением на лице. Она была в черном платье, с большими, точно луковки, пуговицами на
груди, подпоясана светло-зеленым кушаком, концы его лежали на
полу.
Самгин шагнул к ней, — она взмахнула рукою, прикрывая
грудь, мокрый шелк рубашки соскользнул к ее ногам, она бросила свечу на
пол и простонала негромко...
В кухне на
полу, пред большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко
груди, поддерживая ее правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла по
груди, не смывая с нее темных пятен.
Самгин боком, тихонько отодвигался в сторону от людей, он встряхивал головою, не отрывая глаз от всего, что мелькало в ожившем
поле; видел, как Иноков несет человека, перекинув его через плечо свое, человек изогнулся, точно тряпичная кукла, мягкие руки его шарят по
груди Инокова, как бы расстегивая пуговицы парусиновой блузы.
У себя в комнате, при огне, Клим увидал, что левый бок блузы Макарова потемнел, влажно лоснится, а со стула на
пол капают черные капли. Лидия молча стояла пред ним, поддерживая его падавшую на
грудь голову, Таня, быстро оправляя постель Клима, всхлипывала...
Сделалось смятение. Люди бросились в комнату старого барина. Он лежал в креслах, на которые перенес его Владимир; правая рука его висела до
полу, голова опущена была на
грудь, не было уж и признака жизни в сем теле, еще не охладелом, но уже обезображенном кончиною. Егоровна взвыла, слуги окружили труп, оставленный на их попечение, вымыли его, одели в мундир, сшитый еще в 1797 году, и положили на тот самый стол, за которым столько лет они служили своему господину.
Меня сорвало с него и ударило
грудью о кресло так сильно, что кресло хотя и осталось на месте, потому что было привязано к
полу, но у него подломилась ножка, а меня перебросило через него и повлекло дальше по
полу.
Мужчины — те ничего не говорят: смотрят на вас с равнодушным любопытством, медленно почесывая
грудь, спину или что-нибудь другое, как делают и у нас мужики в
полях, отрываясь на минуту от плуга или косы, чтоб поглядеть на проезжего.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в
груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на
пол…
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами
поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем
поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь, светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет свет и теплоту, аромат и песню, любовь и негу в
грудь, льется песня радости и неги, любви и добра из
груди — «о земля! о нега! о любовь! о любовь, золотая, прекрасная, как утренние облака над вершинами тех гор»
Он повторил это слово сдавленным голосом, точно оно вырвалось у него с болью и усилием. Я чувствовал, как дрожала его рука, и, казалось, слышал даже клокотавшее в
груди его бешенство. И я все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали из моих глаз на
пол, но я все повторял едва слышно...
Мы выбрали
грудь его (как он сам выразился в одном письме) «
полем сражения» и не думали, что тот ли, другой ли одолевает, ему равно было больно.
Внутренний мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «Возьмите его, он не мой». Но в то же время прижимает его к себе так, что если б можно, она убежала бы с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить
грудью не спасителя мира, а своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского
пола.
Я сидел на лежанке ни жив ни мертв, не веря тому, что видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это было угнетающе гадко, открывало что-то новое в нем, — такое, с чем нельзя было примириться и что как будто раздавило меня. А он всё стоял, вцепившись в косяк, и, точно пеплом покрываясь, серел, съеживался. Вдруг вышел на середину комнаты, встал на колени и, не устояв, ткнулся вперед, коснувшись рукою
пола, но тотчас выпрямился, ударил себя руками в
грудь...
В кухне, среди
пола, лежал Цыганок, вверх лицом; широкие полосы света из окон падали ему одна на голову, на
грудь, другая — на ноги.
Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи,
грудь, колени и лежали на
полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с
пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
В полутемной тесной комнате, на
полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на
грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Распластавшись на
полу, бабушка щупала руками лицо, голову,
грудь Ивана, дышала в глаза ему, хватала за руки, мяла их и повалила все свечи. Потом она тяжело поднялась на ноги, черная вся, в черном блестящем платье, страшно вытаращила глаза и сказала негромко...
Прибежала девочка — тоненькая, худенькая, лет тринадцати и лицом на черного похожа. Видно, что дочь. Тоже — глаза черные, светлые и лицом красивая. Одета в рубаху длинную, синюю, с широкими рукавами и без пояса. На
полах, на
груди и на рукавах оторочено красным. На ногах штаны и башмачки, а на башмачках другие с высокими каблуками; на шее монисто, всё из русских полтинников. Голова непокрытая, коса черная, и в косе лента, а на ленте привешаны бляхи и рубль серебряный.
— Никогда не привозил. Я про нож этот только вот что могу тебе сказать, Лев Николаевич, — прибавил он, помолчав, — я его из запертого ящика ноне утром достал, потому что всё дело было утром, в четвертом часу. Он у меня всё в книге заложен лежал… И… и… и вот еще, что мне чудно: совсем нож как бы на полтора… али даже на два вершка прошел… под самую левую
грудь… а крови всего этак с пол-ложки столовой на рубашку вытекло; больше не было…
Тут же, тыкаясь носом, дремала в углу Прасковья Патаповна, едва держа у
груди заснувшего Захарушку, того и гляди заботливая матушка брякнет об
пол своего первенца.
Оставалось умереть. Все с часу на час ждали роковой минуты, только сама больная продолжала мечтать.
Поле, цветы, солнце… и много-много воздуха! Точно живительная влага из полной чаши, льется ей воздух в
грудь, и она чувствует, как под его действием стихают боли, организм крепнет. Она делает над собой усилие, встает с своего одра, отворяет двери и бежит, бежит…
Около того места, где они только что сидели под каргиной, собрались все обитатели дома Анны Марковны и несколько посторонних людей. Они стояли тесной кучкой, наклонившись вниз. Коля с любопытством подошел и, протиснувшись немного, заглянул между головами: на
полу, боком, как-то неестественно скорчившись, лежал Ванька-Встанька. Лицо у него было синее, почти черное. Он не двигался и лежал странно маленький, съежившись, с согнутыми ногами. Одна рука была у него поджата под
грудь, а другая откинута назад.
Веселый, игривый напев нерадостно звучит в устах скитских певиц… То ли дело льющаяся из жаркой взволнованной Яр-Хмелем
груди свободная опьяняющая песнь Радуницы, что раздавалась о ту пору на Руси по ее несчетным лугам,
полям и перелескам…
Не сдержать табуна диких коней, когда мчится он по широкой степи, не сдержать в чистом
поле буйного ветра, не сдержать и ярого потока речей, что ливнем полились с дрожащих, распаленных уст Фленушки. Брызжут очи пламенем, заревом пышет лицо, часто и высоко поднимается пышная
грудь под тонкой белоснежной сорочкой.
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее
поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в
грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.
Добежав уже до внешнего рва, все смешались в глазах Козельцова, и он почувствовал боль в
груди и, сев на банкет, с огромным наслаждением увидал в амбразуру, как толпы синих мундиров в беспорядке бежали к своим траншеям, и как по всему
полю лежали убитые и ползали раненые в красных штанах и синих мундирах.
Он с приставленною к
груди вашей шпагою водит вас по ужасному
полу, нарочно изломанному и перековерканному, и тут же объясняет, что так мы странствуем в жизни: прошедшее для нас темно, будущее неизвестно, и мы знаем только настоящее, что шпага, приставленная к
груди, может вонзиться в нее, если избираемый сделает один ложный шаг, ибо он не видит пути, по которому теперь идет, и не может распознавать препятствий, на нем лежащих.
Та продолжала метаться на траве и рыдать. Наконец, Василий догадался, стал пригоршнями носить воду и
поливать на голову и
грудь бедной девушки. Она очнулась.
Начал он чуть не с детства, когда «с свежею
грудью бежал по
полям»; через час только добрался до своих двух женитьб и берлинской жизни.
Приложившись головой к подушке и скрестив на
груди руки, Лаврецкий глядел на пробегавшие веером загоны
полей, на медленно мелькавшие ракиты, на глупых ворон и грачей, с тупой подозрительностью взиравших боком на проезжавший экипаж, на длинные межи, заросшие чернобыльником, полынью и полевой рябиной; он глядел… и эта свежая, степная, тучная голь и глушь, эта зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки, жидкие березы — вся эта, давно им не виданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила
грудь его каким-то приятным давлением.
Мать наскоро перевязала рану. Вид крови наполнял ей
грудь жалостью, и, когда пальцы ее ощущали влажную теплоту, дрожь ужаса охватывала ее. Она молча и быстро повела раненого
полем, держа его за руку. Освободив рот, он с усмешкой в голосе говорил...
Мать села у входа на виду и ждала. Когда открывалась дверь — на нее налетало облако холодного воздуха, это было приятно ей, и она глубоко вдыхала его полною
грудью. Входили люди с узлами в руках — тяжело одетые, они неуклюже застревали в двери, ругались и, бросив на
пол или на лавку вещи, стряхивали сухой иней с воротников пальто и с рукавов, отирали его с бороды, усов, крякали.
Танцевали. После ужина фурор произвела русская, которую проплясали А. И. Иванчин-Писарев и С. Н. Южаков. Красавец Иванчин, в золотых очках, с скрещенными на
груди руками, надвигался на свою даму, молодецки поводя плечами. Даму изображал Южаков — огромный, грузный, красноносый; он стыдливо уплывал от своего кавалера, кокетливо придерживая пальцами, как фартук,
полы длинного сюртука.
Запылала радость в
груди Серебряного. Взыграло его сердце и забилось любовью к свободе и к жизни. Запестрели в его мыслях и леса, и
поля, и новые славные битвы, и явился ему, как солнце, светлый образ Елены.
Зазвенел тугой татарский лук, спела тетива, провизжала стрела, угодила Максиму в белу
грудь, угодила каленая под самое сердце. Закачался Максим на седле, ухватился за конскую гриву; не хочется пасть добру молодцу, но доспел ему час, на роду написанный, и свалился он на сыру землю, зацепя стремя ногою. Поволок его конь по чисту
полю, и летит Максим, лежа навзничь, раскидав белые руки, и метут его кудри мать сыру-земли, и бежит за ним по
полю кровавый след.
Началось у нас солнце красное от светлого лица божия; млад светёл месяц от
грудей его; звезды частые от очей божиих; зори светлыя от риз его; буйны ветры-то — дыханье божее; тучи грозныя — думы божии; ночи темныя от опашня его! Мир-народ у нас от Адамия; от Адамовой головы цари пошли; от мощей его князи со боярами; от колен крестьяне православные; от того ж начался и женский
пол!
В комнате этой, обитой серым ситцем, на огромной софе лежит неподвижно этот «баловень счастья» и смотрит в одну точку. Одет он в атласный фиолетового цвета халат, с расстегнутым на
груди воротом рубашки. Золотой крестик с двумя образками и ладанкой на шелковом шнурке выбился наружу и лежит поверх халата. Одна шитая золотом туфля лежит у босых ног на софе, а другая валяется на
полу.
Вот теперь щелкнула кнопка у ворота — на
груди — еще ниже. Стеклянный шелк шуршит по плечам, коленям — по
полу. Я слышу — и это еще яснее, чем видеть, — из голубовато-серой шелковой груды вышагнула одна нога и другая…
Не раз мне украдкой давал из
полыКартофель колодник клейменый:
«Покушай! горячий, сейчас из золы!»
Хорош был картофель печеный,
Но
грудь и теперь занывает с тоски,
Когда я о нем вспоминаю…
— Мамаша, где мамаша? — проговорила она, как в беспамятстве, — где, где моя мамаша? — вскрикнула она еще раз, протягивая свои дрожащие руки к нам, и вдруг страшный, ужасный крик вырвался из ее
груди; судороги пробежали по лицу ее, и она в страшном припадке упала на
пол…
Он повествовал (преимущественно нежному
полу) о том, как один и ничем не вооруженный смело входил в разъяренную и жаждущую огня и крови толпу мятежников, как один своей бесстрашною
грудью боролся противу нескольких тысяч зверей, которые не испугались даже и других боевых залпов батальона, а он одним своим взглядом и словом, одним присутствием духа сделал то, что толпа не осмелилась его и пальцем тронуть.
Кухарка умерла на наших глазах: наклонилась, чтобы поднять самовар, и вдруг осела на
пол, точно кто-то толкнул ее в
грудь, потом молча свалилась на бок, вытягивая руки вперед, а изо рта у нее потекла кровь.